– Полагаю, что да, – с сомнением произнёс Эбенезер. – Значит, Анна с тех пор состояла с тобой в переписке?
– Не так регулярно, как мне бы хотелось. Чёрт возьми, как я жаждал вестей о тебе! Я поселился на Темз-стрит между Биллингсгейтом и Таможней – жалкое подобие летнего павильона в Сент-Джайлсе, сам увидишь! – и нанимался в наставники, когда только представлялся случай. Я не мог связаться с Анной больше двух лет, опасаясь, что ваш отец об этом прознает, но несколько месяцев назад мне повезло устроиться учителем французского к мисс Бромли с Пламтри-стрит, которая помнила тебя и её по детским играм ещё до вашего переезда в Сент-Джайлс. Через мисс Бромли я сумел сообщить Анне, где проживаю, и, хотя не осмеливаюсь сам писать ей, она изловчилась и пару-тройку раз прислала мне письма. Так я узнал о положении твоих дел и был несказанно рад последовать её предложению забрать тебя из Кембриджа. Она замечательная девушка, Эбен!
– Мне не терпится её увидеть! – сказал Эбенезер.
– И мне, – вторил Берлингейм, – ибо я почитаю её так же глубоко, как тебя, а с нашей последней встречи минуло три года.
– Ты думаешь, она сможет навестить нас в Лондоне?
– Нет, боюсь, это исключено. Эндрю такого не допустит.
– Но я не смирюсь с перспективой никогда не увидеть её! А ты, Генри?
– Я так далеко не загадываю, – ответил Берлингейм. – Давай, подумаем лучше, чем ты займёшься в Лондоне. Тебе нельзя бить баклуши, иначе снова истомишься и впадёшь в оцепенение.
– Увы, – отозвался Эбенезер, – у меня нет отдалённых целей, ради которых стоит трудиться.
– Тогда последуй моему примеру и поставь отдалённой целью успешное достижение целей ближайших, – посоветовал Берлингейм.
– Но у меня и ближайших нет.
– Так вскорости появятся, когда в животе заурчит, а денег не будет.
– Скорбный день! – рассмеялся Эбенезер. – У меня нет навыков ни в ремёслах, ни в торговле. Мне даже не сыграть на гитаре «Лейтесь, слёзы мои».
– Тогда очевидно, что быть тебе учителем, как я.
– Святые угодники! Это всё равно что слепцу вести слепца!
– Да ладно, – улыбнулся Берлингейм. – Кто лучше понимает тяготы незрячести, чем тот, кто лишился глаз?
– Но чему же учить? Я знаю кое-что о многом, и достаточно – ни о чём.
– Верой клянусь, тогда поле открыто, и можешь пастись, где нагнёшься.
– Учить вещам, о которых я ничего не знаю? – воскликнул Эбенезер.
– И получать за это вознаграждение, – кивнул Берлингейм, – ибо учить тому, что знаешь, нетрудно, но вот преподавать то, о чём не знаешь ничего – это требует определённого усердия. Выбери предмет, которому отчаянно хочешь обучиться, и прямо объяви себя профессором в этой области.
Эбенезер покачал головой.
– Всё равно невозможно. Мне интересен мир в целом, а выбрать я не смогу.
– Прекрасно, коли так, я нарекаю тебя Профессором Природы Мира. Таким образом мы будем тебя преподносить. О чём в этом смысле пожелают узнать твои ученики, тому ты их и научишь.
– Генри, ты шутишь!
– Если это шутка, – изрёк Берлингейм, – то во благо, клянусь, ибо именно так я все эти три года набивал брюхо. Боже, чему я учил! Великое дело – всегда учить кого-нибудь чему-нибудь, и плевать, чему и кого. Тут нет ничего хитрого.
Не важно, что подумал об этом предложении Эбенезер, в нём не было ресурсов для отказа: по прибытии в Лондон он сразу обустроился в покоях Берлингейма на реке и получил статус полноценного партнёра. Через несколько дней Берлингейм привёл к нему первого заказчика: оболтуса-портного с Кратчед-Фрайерс-стрит, который блаженно желал научиться не большему, чем азбуке, так что и несколько месяцев Эбенезер зарабатывал на жизнь в качестве педагога. Он проводил занятия по шесть-семь часов в день как у себя, так и в домах учеников, а большую часть свободного времени посвящал отчаянной подготовке к урокам завтрашним. Отдыхал же Эбенезер в тавернах и кофейнях средь нескольких знакомцев Берлингейма, главным образом – праздношатающихся поэтов. Впечатлённый их очевидной уверенностью в своих талантах, он тоже предпринял несколько попыток писать стихи, но всякий раз бросал, так как не знал, о чём.
По его настоянию через мисс Бромли, ученицу Берлингейма, была организована тайная переписка с сестрой, и спустя два месяца Анна изловчилась навестить их в Лондоне под предлогом болезни тёти, старой девы, которая проживала близ Лиденхолла. Близнецы, как легко представить, пришли в неописуемый восторг от встречи, поскольку, хотя после отъезда Эбенезера из Сент-Джайлса три года тому назад беседа задалась не сразу, в каждом жили – по крайней мере, абстрактно – величайшие любовь и уважение друг к другу. Анна выразила немалое, но подобающе благопристойное удовольствие при виде и Берлингейма. С тех пор, как Эбенезер лицезрел её в последний раз, она немного изменилась: каштановые волосы чуть поблёкли, а лицо, хоть и по-прежнему нежное, стало тоньше и не таким девчоночьим, как ему помнилось.
– Моя дорогая Анна! – повторил он в четвёртый или пятый раз. – Как отрадно вновь услышать твой голос! Скажи, каким ты оставила отца? Здоров ли он?
Анна помотала головой.
– Боюсь, он держит путь в Бедлам или гонит туда меня. Дело в твоём исчезновении, Эбен, оно и злит его, и пугает. Он не знает причины, не знает, прочесать ли пределы твоего обитания или отречься от тебя. По десять раз на дню он вопрошает меня, не известно ли мне, где ты ходишь, или набрасывается – дескать, я что-то скрываю. Отец стал крайне подозрителен ко мне и при этом порою спрашивает о тебе так жалобно, что впору прослезиться. Он здорово постарел за последние недели и, хотя бушует, как прежде, его сердце не на месте, и это истощает силы.
– Ах, Боже, мне больно такое слышать!
– И мне, – сказал Берлингейм, – потому что хоть старый Эндрю не питает ко мне особой любви, я не желаю ему зла.
– По-моему, – обратилась к Эбенезеру Анна, – ты должен утвердиться в каком-то призвании и, как найдёшь место, связаться с отцом напрямую, ибо несмотря на то, что он точно обрушит на тебя свой гнев, ему облегчит душу знание, что ты жив-здоров и хорошо устроен.
– И мне облегчит, когда я её облегчу, – кивнул Эбенезер.
– Пресвятая Мария, но это всё-таки твоя жизнь! – нетерпеливо воскликнул Берлингейм. – Будь проклята сыновняя любовь, во мне разливается желчь при виде того, как вы трепещете перед надутой сволочью!
– Генри! – попеняла ему Анна.
– Вы должны извинить меня, – сказал Берлингейм, – я не имею никакого злого умысла. Но посмотри же, Анна, страдает не только здоровье Эндрю. Ты сохнешь, чахнешь,