После того вечера, что вернул Эбенезеру Кук-Пойнт (и завершил наш сюжет), из Молдена случился большой исход. На следующий день губернатор Николсон, сэр Томас Лоуренс, Уильям Смит и Ричард Соутер отплыли в Энн-Эрандел, а ополченцы отправились своим путём; Берлингейм задержался до момента, когда уже не мог помочь Бертрану, и устремился один с опасной миссией на остров Бладсворт, пообещав вернуться весной и жениться на Анне – отец её согласился на брак. Джон Макэвой и Генриетта, которым Эндрю тоже даровал благословение, в скором времени поженились в гостиной Молдена (к слёзной радости парижанки из кухни) и отплыли в Англию, как только удостоверили завещание сэра Гарри; более того, вопреки общим ожиданиям, с ними отправилась Роксанна – то ли потому, что старая любовь к Эндрю не смягчила обиду, то ли потому, что она сочла себя слишком старой для дальнейших отношений, то ли была чересчур напугана жизнью с грубым мельником, то ли по каким-то другим, менее очевидным причинам. Сам Эндрю последовал за ними, оставив Молден на попечение сына и Бена Спурданса; близнецам нравилось думать, будто в конечном счёте Роксанна намерена выйти за отца, но сначала отплатит ему его же монетой. Однако если Эндрю и питал надежды завоевать её осадой, они не сбылись: на доход от поместья она с дочерью и зятем отправилась в путешествие по Европе. В Венеции Макэвой кое-как поучился музыке у Лотти[424], но явно утратил интерес к сочинительству; они с Генриеттой прожили беспечной, бездетной жизнью до сентября 1715-го, когда вместе с Роксанной и ещё пятьюдесятью душами отплыли из Пирея в Кадис на корабле «Далдун», и больше о них ничего не слыхали.
Итак, к весне разъехались все, кроме близнецов и Джоан Тост. Жизнь в Молдене потекла обычным чередом. Эбенезер и впрямь подхватил женину болезнь, которую, пусть и поистине неизлечимую, умудрялся держать в узде при помощи определённых трав и других медикаментов, предоставленных ранее Берлингеймом, так что какое-то время он испытывал лишь лёгкий дискомфорт, а после первых двух недель здоровье Джоан стало слишком хрупким, чтобы продолжать физические отношения с мужем. Бо́льшую часть времени трое посвящали чтению, музыке и другим спокойным занятиям. Близнецы были близки, как в лучшую пору в Сент-Джайлсе с той разницей, что связь их не выражалась словами: те тёмные, нетрадиционные аспекты любви, которые так взбудоражили их в недавнем прошлом, игнорировались, словно никогда не существовали; в самом деле, простой очевидец их нынешней жизни вполне мог подумать, будто всё произошедшее – лишь порождение фантазии Берлингейма, но более искушённый – или циничный, если угодно – наблюдатель поднял бы бровь при виде удовольствия, с которым Эбенезер признавался в былых сомнениях по поводу добронамеренности Генри, и пыла, с которым он теперь заявлял, что Берлингейм был «больше, чем другом; даже больше, чем зятем – он мне брат, Анна – да, и был им с самого начала!» И разве не улыбнулся бы тот же циник, взирая на робкую преданность самой Анны немощной Джоан, которой она ежеутренне помогала умываться и одеваться?
Прошло равноденствие. В апреле Берлингейм, верный слову, появился в Молдене – во всех отношениях Ахатчвуп одеянием и причёской; он сообщил, что благодаря феерическому эффекту Волшебного Обержина (каковой он из-за времени года заменил индейской тыквой) его экспедиция достигла значительного успеха. Генри положительно был очарован новообретённой семьёй и немало впечатлён Куассапелагом, а также смышлёным Дрепаккой, отношения между которыми, добавил он, по счастью ухудшились. Берлингейм чувствовал себя уверенным в том, что сумеет их низложить, но сомневался насчёт брата: преимуществом кровожадного Кохункоупретса была медная кожа, а его свержение осложнялось сильной любовью к нему самого Генри. Работа там, заключил Берлингейм, не закончена; он посеял семена раздора, но после женитьбы на Анне ему придётся на лето вернуться туда, чтобы должным образом взрастить их.
Появление Генри нарушило ровное течение жизни в Молдене. С приближением весны Анна становилась всё более нервной, а теперь казалось, будто она на грани истерики: не могла усидеть спокойно или допустить малейшую паузу в беседе; её настроение было непостоянно, словно воды Чесапика, но изменялось чаще и менее предсказуемо; рискованного замечания – вроде того, что сделал Эбенезер: мол, видел в хижине Спурданса сушёные индейские тыквы – хватало, чтобы та выскочила из комнаты в слезах, хотя иногда сама Анна в высшей степени жестоко высмеивала братнину инфекцию и с прискорбно дурным вкусом прикидывала, какой эффект оказал бы на оную баклажановый гипс. Берлингейм с огромным интересом наблюдал за её поведением.
– Анна, ты правда хочешь выйти за меня? – спросил он наконец.
– Конечно! – заверила она. – Но признаюсь, что лучше подожду до листопада, когда ты навсегда покончишь с дикарями…
Генри улыбнулся Эбенезеру.
– Как пожелаешь, любовь моя. Тогда я, пожалуй, уеду завтра – как говорится, чем раньше отбудешь, тем скорее вернёшься.
К тому, что случилось в интервале между этим разговором, имевшим место за завтраком, и отъездом Берлингейма через двадцать четыре часа Эбенезер едва ли мог быть невнимателен: сама решимость, с коей он отогнал соответствующую мысль (лишь с тем, чтобы она с каждым разом возвращалась живее), доказывает осознавание им возможности; его внезапное настоятельное желание помочь Спурдансу присмотреть за дневными посадками доказывает одобрение перспективы, а неспособность той ночью заснуть даже с ватой в ушах и подушкой на