– Как в древние дни тяжкого настроения, Россия с надеждой поднимает измученный взор на единого законнейшего владыку, во дни безгосударные подъявшего на себя крестный труд соединения рассыпанной храмины…
Гремят зычные голоса. Не склоняя головы, прямой и хилый, патриарх устремляет на говорящих неподвижный взор. Он слушает с бесстрастием и внимательностью обреченного.
За углом, протянув к небу четыре прямые ноги, лежит издохшая лошадь.
Вечер румян.
Улица молчалива.
Между гладких домов текут оранжевые струи тепла.
На паперти – тела спящих калек. Сморщенный чиновник жует овсяную лепешку. В толпе, сбившейся у храма, гнусавят слепцы. Рыхлая баба лежит во прахе перед малиновым мерцанием иконы. Безрукий солдат, уставив в пространство немигающий глаз, бормочет молитву Богородице. Он неприметно поводит рукой, рассовывая иконки, и быстрыми пальцами комкает полтинники.
Две нищенки прижали старушечьи лица к цветным и каменным стенам храма.
Я слышу их шепот.
– Выхода ждут. Не молебен нынче. Патриарх со всей братией в церкви собравшись. Обсуждение нынче. Народ обсудят.
Распухшие ноги нищенок обернуты красными тряпками. Белая слеза мочит кровавые веки.
Я становлюсь рядом с чиновником. Он жует, не поднимая глаз, слюна закипает в углах лиловых губ.
Тяжко ударили колокола. Люди сбились у стены и молчат.
На Дворцовой площади
Длиннорукий итальянец, старый, облезлый и дрожащий от холода, бегал по помосту и, приложив палец к губам, свистал в небо. Над ним изгибались два аэроплана, стуча моторами. Из темнеющей высоты пилоты махали куцей лысине синьора Антонио платками. Толпа кричала: «Ура!» Синьор Антонио прыгал на досках, обтянутых красным, делал ручкой звездам и визжал, окруженный ревущими мальчишками:
– Барынька хочешь, э? Марсельеза[200], э?..
И он свистал, извиваясь, Марсельезу.
Это происходило на Дворцовой площади, у статуи Победы перед Зимним дворцом. Охваченные оранжевыми, желтыми, алыми полотнами, на эстраде кувыркались фокусники и мелькали дрожащие факелы, пущенные точной рукой жонглера.
Над Невой взлетают ракеты. Черная вода пылает багровым светом, возле нас трясутся пушечные громы, воющие и тревожные, как канонада у неприятеля.
– Herr Biene[201], – слышу я за спиной обстоятельный немецкий голос, – когда в 1912 году в Гейдельберге происходили именины герцога Баденского, мы не видели ничего подобного?..
– Oh, – ответил за моей спиной голос Herr'a Biene, презрительный и глухой. – Der Großherzog von Baden ist, mit Respekt zusprechen, ein Schuft[202].
У статуи Победы в красных сукнах зажглись фонари. Я пошел к Неве. У Николаевского моста на вышке миноносца, где прожектор, стоял молчаливый матрос с напомаженной блистающей головой.
– Дяденька, на меня, – срывались с набережной мальчишки.
Матрос поворачивал стекло и обливал нестерпимым светом рыжего оборванца с зелеными веснушками.
– Дяденька, – на крепость, на небо…
Луч, стремительный, как выстрел, дрожал на небе туманным светящимся пятном.
Тогда подошел пузатый старик в шоколадном пальто с котелком; с ним была костлявая старуха и две плоских дочери в накрахмаленных платьях…
– Товарищ, – сказал старик, – как мы приезжие из Луги, желательно, как говорится, ничего не пропустить…
Прожектор миноносца Балтийского флота номер такой-то перебрался из Петропавловской крепости к приезжему из Луги. Он внедрился в живот, покрытый шоколадным пальто, и одел сиянием, окружил нимбом две головы двух плоских дочерей.
Концерт в Катериненштадте
Виндермайер медленно всходит на возвышение посреди трактира. Он слеп. Дремлющий сын подает ему гармонию, окованную темной бронзой. Мы слушаем песню, принесенную из Тироля.
Я сижу у окна. День угасает на базарной площади. Пастор Кульберг, склонив голову, задумавшись, идет из кирки. Над утоптанной землей качаются легкие волны таинственной толпы.
Безумный Готлиб шевелится у прилавка, где хозяин. Лицо Рихарда Вагнера окружено желтой и торжественной сединой. На испытанное и незначительное тело давнишнего сумасшедшего посажена презрительная и тяжкая голова.
Виндермайер кончил тирольскую песню. В его руках Евангелие для слепых.
– Виндермайер, сыграйте песню гейдельбергских студентов…
Два вздутых и белых зрачка висят в сумраке. Они похожи на остановившиеся глаза ослепшей птицы.
– …Молодые люди открывают сегодня клуб Марксу, хозяин Дизенгоф прикрывает свой трактир…
– Что же вы будете делать, Виндермайер?
– Я не был на родине пятьдесят два года, вернусь в Тюбинген…
Две недели тому назад я приехал в Катериненштадт с необычайными людьми, я приехал с калеками. Мы образовали в Петербурге продовольственный отряд для инвалидов и отправились за хлебом в поволжские колонии.
Я вижу их теперь из окна. Стуча деревянными ногами, они ковыляют по базарной площади. Они вырядились в глянцевые сапоги и одели свои георгиевские кресты. Совет рабочих депутатов города Катериненштадта открывает сегодня свой первый клуб. Совет дает бал в честь нищих и освобожденных.
Калеки разбредаются по трактирам. Они заказывают себе котлеты, каждая в кулак, они рвут зубами белые калачи с румяной и коричневой коркой, на столах дымятся миски с жареным картофелем, с картофелем рассыпчатым, хрустящим и горячим, с дрожащих подбородков стекают тяжелые капли желтого пылающего масла.
Окрестных крестьян сзывает на торжество колокольный звон. В густеющей тьме, у зажигающихся звезд, на высоких колокольнях еле видны скрючившиеся церковные служки; втянув облысевшие головы в костлявые туловища, они повисли на ходящих канатах. Обтекаемые тьмою, они непрерывно бьют медными языками о бока катериненштадтских колоколов.
Я видел Бауэров и Миллеров, пришедших сегодня утром из колонии в церковь. Теперь они снова сидят на площади – голубоглазые, молчаливые, морщинистые и искривленные работой. В каждой трубке не потухает слабое пламя, старые немки и белоголовые девочки неподвижно торчат на лавках.
Дом, где помещается клуб, – против площади. В окнах – огни. К воротам медленно приближается кавалерия на киргизских конях. Лошади забраны у убитых офицеров под Уральском. У солдат сбоку кривые сабли, они в широкополых серых шляпах с свисающими красными лентами.
Из дома Совета выходят комиссары – немецкие ремесленники из деревень, с красными шарфами на шеях. Обнажив головы, они пересекают площадь и приближаются к клубу. Мы видели сквозь освещенные окна портреты Маркса и Ленина, обвитые зеленью. Genosse[203] Тиц, председатель, бывший слесарь, в черном сюртуке идет впереди комиссаров.
Звон колоколов обрывается, сердца вздрагивают. Пастор Кульберг и патер Ульм стоят у статуи Богоматери, что около костела. Оркестр солдат громко и фальшиво играет прекрасные такты Интернационала. Genosse Тиц всходит на кафедру. Он будет говорить речь.
На лавках застыли сгорбленные немцы. В каждой трубке тлеет слабое пламя. Звезды сияют над нашими головами. Блеск луны достиг Волги.