В ЛОНЕ
высшего единства и целостности складывается в одинокое детство ребенка. Их кишение сгущается и погружается в арканы плоти; отныне затронутой оказывается уже безмерная прожорливость целиком всего бытия. Но не следует воспринимать эту прожорливость как агрессию, как череду столь же жестоких, сколь и опустошительных процессов. Конечно, без опустошения не обойтись — безжалостного и необратимого. Но вкупе с нежностью, мягкостью, со своего рода рассеянным блаженством, превращающим каждый укус в деликатнейший поцелуй. Впрочем, чтобы в этом убедиться, достаточно побыть при том, как спит ребенок Не бывает более плавной плавности, более легкого дыхания, более полного согласия плоти с самой собою. Кажется, и это впечатление граничит с уверенностью, что с течением времени, по мере того как в ночи внутренностей продолжается великое вторжение личинок, сон ребенка становится всё чище и чище, лучистей и лучистей. Появившаяся Мать безмолвно радуется этому, а ее руки сильнее стискивают полушария грудей. Как сладко спит мой малыш! Какой у него счастливый вид! Чистое сокровище! Но и какое легкомыслие — стоит только подумать о всей мелюзге, что точит его изнутри. Чувствует ли он, как они мельтешат? Мне-то видно, как они поднимаются и спускаются у него между грудью и горлом. Если присмотреться, можно проследить, как они проходят. Как будто перемещаются какие-то ганглии. И Мать ищет у себя в памяти воспоминания о падали. За свою жизнь ей всего несколько раз, урывками, доводилось видеть ее, кишащую червями. Но эти воспоминания не имеют никакого отношения к несомненной данности малыша, явно невредимого и целиком погруженного в покой своего детства. А полное отсутствие зловония у существа, обреченного в глубочайшей своей сердцевине на коренное разложение, не запах ли это святости, о котором гласят легенды о сонмах блаженных? Мать наклоняется, как можно ближе, всё ближе и ближе. Обнюхивает тело Мальчика. Внюхивается в подмышки, в ямку на шее, в ложбинку на животе. Потом деликатнейшим образом расцеловывает места, которые только что обоняла. По окончании поклонения она истаивает в своем удовольствии. Ребенок остается один, затворенным в своей тайне. По пробегающей по его членам под кожей дрожи ясно, что личинки продолжают свое продвижение. Чудится всё более и более тесная сеть подземных галерей, по образу муравейника или термитника. На память могут прийти и схемы, живописующие заражение свинины трихинами или архитектурные игрища древоточцев в древесной толще. Да, и они тоже, но и нечто совсем иное, ибо нет схемы, способной передать, до чего интимны обмены и секреты
В ЛОНЕ
сосуществующих организмов, как нет и приемлемого образа, способного немедля поведать о расцвете того, что развязывается и размазывается, того, что распадается и перестает собой располагать. Пока крохотные червячки завоевывают всё более темные, всё более сладостные области, от поцелуя к поцелую растворяется плоть, тает, как снег на солнце, рассеивается, отступает, оставляет на произвол свои волости. Думается, со временем от ребенка останется лишь что-то вроде пустой оболочки, наполненной отвратительной магмой слипшихся друг с другом ползучих, мягкотелых существ, чуждых ему по природе, но питаемых его субстанцией. Но до этого еще далеко, хотя со всей неизбежностью, если в последний час не случится чудо, именно к этому все и идет, приближается с чудовищной при всей неспешности скоростью. В ожидании плоть, молекула за молекулой, с радостью приносит себя в жертву. Беспрестанно уступает прожорливости обосновавшейся в ней элементарной, стихийной любви. Она укрывает и кормит всё то, что можно укрыть и накормить, привечает изголодавшихся личинок, рыщущих червей, а с ними апатию тучности. И, словно преследуя