В ЛОНЕ
отродья сих катаклизмов. Азарт любви — вот что целиком и полностью мобилизует каждый организм и толкает его к конечному пределу, миллиметр за миллиметром, в опустошенную плоть. Пусть говорят о пожарах, потопах, вызванных войной и чумой опустошениях, об исступленном хоре всех мук, исторжении корней жизни, окаменении, конечной пористости — слова и образы всё равно останутся слишком нежными, скроенными по мерке надутых сердечком губок, — других просто нет, даже среди самых злобных. В словесной влаге, в ложбине языка всегда будет слишком много сахара. (И как может быть иначе, если полагают, что в эрос глагола губительной нежностью своих полостей вас посвятила женщина?) Но, увлекшись философствованием, не стоит забывать, что Мальчик никуда не делся. Уж лучше наблюдать (созерцать), как блаженно он спит в сей ночи без конца и края. Смотреть на нежно простертое тело, покоящееся во всей своей — само собой, едва ли мужеской — наготе мудрое и слишком любимое детское тело. Внимание привлекают мимолетные вспучивания, что появляются там и сям, как бы случайно, что-то вроде узлов, но быстро рассасываются. Они возникают где-то на периферии, без очевидной связи друг с другом. Подчас, словно жертва бурно развивающегося воспаления, вдруг раздувается щека. В иные мгновения в глаза бросаются зобные стигматы, припухлости, красочные гипертрофии — на локтевых сгибах, в складках, паха, на суставах пальцев, — но все это в постоянной изменчивости, в равной степени, молниеносно появляясь и исчезая. Это своего рода плоть первого дня, обреченная на непостоянство своих глубинных устоев, поднятая изнутри потоками силы, расстраивающими их геологические структуры. Стопа ни с того ни с сего становится огромной, толстой, как цоколь, с вздувшимися пальцами. Складывается ощущение, что она откормлена, как гусыня, переполнена, под завязку набита элементами, которые насильственно накапливаются в тканях, вкрадываются между волокнами, открывая тем самым себе ячейки, ниши, логовища, берлоги, может статься — чертоги для новобрачных, для семян, для семени, и напряжение всё растет, как пробивается и возвышается над собою оргазм, пока всё не ослабеет и не схлынет. А если не стопа, так плечо, или, одновременно, крылья носа и ушные мочки, или прямо под ложечкой. Каждое такое место воспаляется, идет ганглиями, флегмонами, примеряет себе объем наподобие сферы, и когда больше уже невозможно, когда кожа грозит прорваться от напряжения, вдруг сдувается, поступается балластом, опорожняется внутрь, через изнанку изнанки, и есть все основания думать, что теперь по ту сторону эпидермы ничего уже не осталось. Больше ничего. Но, успокоения ради, судя по всем внешним признакам, Мальчик во сне безмерно счастлив. Так что когда Мать заходит, чтобы разобраться, как обстоят дела, ей с каждым разом становится всё спокойнее. Всё идет хорошо, вправе сказать она себе, неожиданно, и тем не менее. Это чадо — просто чудеснейший из малышей. И, в знак обожания, запечатлевает на его архисжатых губах долгий-предолгий безмолвно-жгучий поцелуй бесконечно-материнской любви. (Ну вот, готово) спи же, ангел моей жизни! И Мальчик снова один, еще более один, если только такое возможно (словно после всего, что было сказано о его одиночестве, еще можно рассуждать о нем в терминах нарастании — и всё же с неоспоримостью не поспоришь: одинешенек с самого начала, ребенок становится всё более и более одиноким, как и, в некотором роде соответственно, его Мать становится всё светлее и светлее, всё более текучей и, стало быть, согласно эстетическому закону, чьи основания теряются в предпосланной рождению ночи, всё более и более красивой). Смутно брезжит, какой оборот принимают события: ребенок будет целиком пожран изнутри, по настоящему пожран! опорожнен, опустошен, вычищен сверху донизу на благо (само собой, мимолетное) колонии паразитов, которая в нем развивается. Ибо уже можно догадаться, что произойдет, когда под нежной кожей малыша не останется ничего на поживу... Муха пожрет муху, личинка пойдет в пищу личинке, и тем самым всё это множество вновь обретет начальное единство. Удастся стать свидетелем потрясающего процесса рассасывания, когда на некоторое время смерть окажется вновь включена в жизнь, вплоть до того, что наконец небытие... но не слишком ли рано забегать вперед? Нет ничего легче, чем рассуждать о небытии! Несомненно, куда разумнее придерживаться скромных реалий, которые тут, на глазах, которые можно наблюдать (созерцать); куда пристойнее придерживаться того, что без остатка выставлено напоказ, как голый ребенок, в самом глубоком, самом одиноком сне домогаемый странной внутренней анимацией. Обязательно надо принять во внимание, что Мальчик не делает ни единого жеста, что он не защищается, не барахтается в череде кошмаров, не зовет никого на помощь. Естественно, невозможно ничего сказать о том, что происходит в его рассудке (если там всё же что то происходит); можно только сказать, что на поверхности своего существа Мальчик несет некую неизбывную радость. Телесные деформации, которые внезапно, в любой момент настигают его, судя по всему, не преступают порог осознанных ощущений. Возможно, следовало бы даже сказать, что в этом теле, постепенно становящемся слишком просторным для самого себя, как рубашка для однорукого, отсутствует душа. (Сказать же, что с этой душой сталось, кто ее забрал, кто похоронил, едва ли возможно... Впрочем, при кажущейся серьезности всё это совершенно праздные вопросы.) Взгляду же достаточно констатировать, что тело ребенка мало-помалу опорожняется на манер песочных часов или набитой опилками куклы, с той разницей, что здесь ничто не возмещает извлеченную материю. То, что носит имя Мальчик (и по-прежнему его заслуживает, пусть даже просто подобием улыбки превосходства, исходящей от