— Ах, суки! — сказал я, но только уже не им, не тем мальчишкам, которых столкнули на узкую дорожку бандитизма.
Я им прощаю. Они лишь слабые люди, пошедшие за господствующим нынче злом. Твари — это те, кто не смог шальную энергию пацанов настроить на созидание, а направил на разрушение.
Собрав все силы в кулак, я стал подниматься, опираясь на диван. Шкаф был совсем рядом, дверца открыта. Если я умираю, то хочу быть похороненным в кителе капитана Советской Армии. Еще бы вложить туда моё удостоверение Народного учителя Советского Союза…
Делаю шаг. Второй — ноги подкашиваются, и я ударяюсь о добротную югославскую стенку, купленную отцом ещё лет десять назад, за гонорар от очередной книги. Цепляюсь за полки ручки дверец и ящиков, но против воли начинаю сползать вниз.
В ушах стоит звон, да и тишины больше нет — в квартиру врываются люди.
— Василий Осипович, неужели стреляли?.. Сейчас, сейчас… — кричит Петька-сосед.
Славный парень, один из немногих, кто не дал себя увлечь бандитской романтикой. И даже в наше сложное время пошёл учиться на офицера. Вот таким вот ребятам сейчас у виска пальцем крутят. Такое время… Дай Бог, чтобы оно изменилось.
— Пётр, иди сюда… — тихо хриплю я, но он слышит меня.
— Сейчас, — говорит парень, вынимая из руки истекающего кровью бандита пистолет.
— Там деньги в коридоре, в шкафу, в коробке от обуви… В трёх коробках… Возьми себе пять тысяч долларов. Тебе же нужно квартиру для семьи купить. Но поклянись мне, дай слово офицера, что на остальные ребятам… ремонт в школе сделаешь, — я приподнялся на руках, собрав всю волю в кулак. — И скажи им всем — и директору, который навёл на меня бандитов, — что это мы выиграли войну. Мы! Слышишь!
Темнота… Будто бы издали слышится чей-то голос. Не разобрать… Лишь одно слово:
— Самопожертвование… Он им простил…
Глава 2
— Барин… Вот Госпо… нака… ние, — слышал я. — Мон блязир, сыр вур пляю.
Звук словно пробивался через преграду, был глухим, толком не разберешь. Голова болела. Каждое слово, сказанное кем-то рядом, отдавалось резкими ударами, словно гремел Царь-колокол прямо надо мной.
Ну а что я хотел? Те двое ведь не просто обворовать пришли, стреляли. Выжил? И на том спасибо. Остальное нормализуется.
— Да что ж ты, чёрт убитый… Подпил ты, а мне возиться. А нет боле часу, кабы с тобой, — бормотал мужик, но вдруг голос стал более резкий. — Ох жа, барин, то я не вам. Пришли в себя? И это… шерше ля похмелья.
Я почувствовал чьи-то руки, что пытались меня перевернуть. Голова закружилась, словно бы я сутки сивуху глушил. Но это вряд ли. Куда мне пьянствовать?
Попытался разлепить глаза, но не получилось. Конъюнктивит, что ли… Веки были словно бы приклеены, а вместо того, чтобы пошевелить руками, получилось только дёрнуть пальцами.
Зато разум постепенно возвращался.
«Карамзин, сука…» — была одна из моих первых мыслей. — «Все из-за него… и жить не хочется».
Что? Зачем он мне в голову пришёл? Да, я всегда недолюбливал этого историка, но чтобы просыпаться с его именем… Он что, жену у меня увел? Да спалю его книги к чертям. Но… Уже понимаю, что дело-то не в этом, не в книгах, или не только в них.
— Очухиваетесь, барин? — угодливо спросил мужик, который только что костерил меня на чём свет.
— Пить, — еле шевеля губами, сказал, а вернее, простонал я.
— Да! Вы жа учили меня, как встречать ваше утро… Енто… Шарша ля похмелье, — сказал мужик и я даже не увидел, я почувствовал его искреннюю радость.
Как же тяжко! Во рту, как говорила еще моя бабушка, кошки нагадили.
— Знамо дело. Опосля пития такого первое дело — пить, — а вот сейчас голос показался мне сочувствующим. — Енто… Хватс шнапс швайн… Забыл я барин, как нужно-то на немецком, прощевайте дурня.
— Прекращай эту неметчину тут… не люблю, ни французов, ни немцев. На русском говори, кто бы ты ни был, — сказал я, с трудом ворочая сухими губами.
— Ох, жа и тяжко-то как вам!
Эмпат, ну или к себе примеряет мое самочувствие. Знает мужик, как оно. Тут даже если и ненавидеть меня будет, то солидарность и сочувствие проявит. Корпоративная, то есть алкоголическая, солидарность.
Руки, будто бы налитые свинцом, я все же смог приподнять над кроватью. Вернулось обоняние. В нос ударил неприятный запах. Фу-у! Откровенно воняло немытым телом и ещё всякими непотребствами. Тошнота подкатила к горлу, но я сдержался.
«Зря вчера сивуху пил…» — влетела мысль в голову.
Я? Пил? Что-то не сходилось. И это настроение — полная апатия, желание исчезнуть, убежать от проблем — это не моё состояние. Я проблемы решал, всегда смотрел на любые передряги в жизни с высоко поднятым подбородком и с открытыми глазами. Топить немощь в самогоне, или что я там употреблял? Не было такого, и нечего начинать.
Глаза… Левый глаз, с трудом, казалось, что еще и с громким хлюпаньем, всё же разлепился. И узрел дощатый беленый потолок. Что-то похожее было у моей бабушки в деревне, пока отец не построил добротный дом.
Сквозь вонь дерьма и пота я смог ощутить ещё и далеко не приятный аромат прелой травы. Или там не только прелость? Жуть, не хотелось о таком непотребстве и думать. Спину кололо, будто бы не на привычном матрасе лежу, а на тюфяке, набитом сеном.
— Вот, барин, испей водицы колодезной. Опосля ещё рассола капустного налью, — сказал мужик, которого я ещё не смог рассмотреть по причине того, что это надо было бы голову повернуть. — Ну это коли по-русски. А ты жа… прощайте… вы жа сказывали, что на хфранцузском похмелять вас нужно.
— Более никакого французского. Не с французом говоришь, — сказал я. — В России быть по русски говорить. Мы же в России?
Я вдруг заволновался. А что, если нет? Куда-то же меня перенесло. Уже и догадываюсь, куда. Чье-то сознание подсказывает. Но нет, не верю.
— Дак где ж еще? В России… Но вас барин и прибило… Я и сам боле хлебное вино у Полозьева пить не стану. Так жа и в богодельню можно, — мужик заволновался, но действовал.
Сильные руки приподняли меня. К сухим, как пески Сахары, губам поднесли прохладную глиняную чашку. Живительная влага полилась внутрь. Тут же в голову ударил хмель.
Нет, я определённо не понимаю, что здесь происходит.