Марк этого всего не видел. Марк искал не это.
Он искал такую же пасть мусоропровода, как на четвертом этаже, — логично же, пасть тут, пасть там, мусоропроводная амфисбена, в городе такие повсюду. Но нашел просто широкую квадратную дыру в стене. Рядом с ней высилась гора перевязанных пакетов, бутылок, смятых коробок, ошметков еды — бака не было. Дворник давно отнес его за квартал отсюда, приятелям-бомжам нужнее, одеялко вниз, одеялко сверху — и живешь. В квадратной дыре загремело, и на кучу со стекольным бряцаньем приземлился очередной белый пакет. Стараясь держать открытыми слипающиеся глаза, Марк взглянул на кучу, вздохнул и, пошатываясь от внутриголовной круговерти, подошел к ней.
Как тут найти брошь, среди этой горы дерьма, огрызков четырехэтажного ада? Марк пощупал ближайший к нему пакет, не обнаружив ничего острого, опустился на него коленями и стал разгребать остальные пакеты, осматривать и отшвыривать коробки. «К черту эту суку», — подумал он. Брошь можно будет тоже продать, и явно подороже, чем никому не нужные отцовские наградки. «Сразу надо было сбагрить, — сетовал он, — не пришлось бы сейчас копаться». Сбагрить, да побольше, у матери этих золотушек до фига — когда в Буриди еще была вера в их семью, он щедро одаривал Варвару. А сейчас она их не носит и вообще выглядит как мертвец, так зачем ей. Он вернется и все заберет, все продаст. От нее не убудет, ему нужнее.
Марку показалось, что на вершине дерьмокучи что-то блеснуло. Нечему там было блистать, ближайшая бойница во двор была в пяти метрах, свет от нее не дотягивался, но Марк потянулся, чуть привстал, потянулся сильнее. Чтобы достать до вершины, пришлось лечь на мусор, прислониться к промокшей, рвущейся коробке. Голова закружилась сильнее, и Марк рухнул в мусорную кучу всем телом, будто придавленный сзади чей-то крепкой жилистой рукой, — и отключился.
В последнюю секунду почувствовал, как лицо оплетает, будто цепкий организм из классического фильма, банановая кожура. Желтый, сладковатый, теплый запах тухлятины ринулся в нос. «Просьба бананы и прочее есть вместе с кожуркой», — вспомнилась Марку наклейка в дряблом салоне маршрутки, на которой он в этот осенний вечер ехал к барыге.
Саве же вспомнился гной, который сегодняшним зимним утром вытекал из его члена. Густой, бледно-желтый, даже бело-желтый, как декабрьское солнце. Утром Сава посмотрел на трусы в пятнах, но нужно было выезжать подменить коллегу, и он решил, что это какое-то наваждение, недосмотренный сон, выплеснувшийся в реальность, — уйдет и пройдет, стечет. Схлынет. Но в середине смены, пытаясь поссать в туалете, он понял, что нет. Сон не проходил, гной не заканчивался — и если казалось, что выжал все, нужно было плотно сжать член у самого лобка, и тогда текло еще, как из тюбика зубной пасты с неограниченным запасом. Член болел как последняя мразь, еще болела голова, а к ночи разболелось горло. Резало так, что не получалось уснуть, горело так, что глаза слезились. Думал, что простыл, но ни кашля, ни насморка не было.
— Какого хуя, Инга? — посетив венеролога, перешел на непривычный для него мат Сава.
— Да я сама, блядь, не знаю, — шикнула та, прекратив наконец скрываться от Савы по подсобкам.
— Не знаешь? У меня, блин…
— Да тише ты, у меня, думаешь, нет?!
Они вышли на улицу в перерыв — она курила, не глядя на сигарету, стряхивала пепел, он смотрел на нее.
— Я не знаю, может, от соседа.
Сава развернулся и хлопнул дверью. А она осталась, глядела на снег, недавно расчищенный, но нападавший заново — то есть другой, новый снег. Не тот, что лежал, блестя в свете наддверной лампочки, плотным проледенелым слоем, когда ночью после смены они всем коллективом остались на «сабантуйчик по случаю моего дня рождения, коллеги, и никаких отговорок, считайте, это мое распоряжение — распоряжение начальника», выходили курить на улицу, чтобы не дымить всем стадом в зале, а потом и не выходили, дымили внутри, а потом Сава с Ингой на кухне потрахались по пьяни, и чего уж говорить, все к этому шло с тех пор, как она прихлопнула таракана на барной стойке. Последний коллега — повар-дагестанец, захмелевший на чуть, потому что какой алкоголь бы его взял, — уходил, посмеиваясь в густую, как новая метла, бороду; сам хозяин к тому времени пару часов как уехал продолжать свой сабантуйчик в другом месте.
Все бы ладно, гонорея и гонорея, если бы не заразилась еще и Лара.
Сава понял, что и у нее тоже, что уже проявилось. По ужимкам, длинным пижамным штанам, по долгим засиживаниям в туалете. Хотя она не позволяла себе ни стона — характер. Не знал, как сказать, но все же признался — и порекомендовал клинику.
Лара только вздернула брови над горячей тарелкой пшенного супа:
— Туда, за водокачку? Ну ладно, схожу. Я и сама хотела. — Она подула на ложку и продолжила есть.
Сава был ей благодарен неистово — и гордился ею немерено. За то, что не стала расспрашивать, не разозлилась, не прогнала. Он смотрел на нее, спокойную, непоколебимую, как горный массив, и понимал, что между ними произошел долгий ментальный разговор, во время которого она сказала: «Все понял? больше не будешь трахаться непонятно с кем? я не хочу знать подробности, но чтобы больше такого не было, иначе я от тебя уйду», а он сказал: «Понял, конечно, прости меня, пожалуйста, родная, я больше ни с кем и никогда, только с тобой, и спасибо тебе большое», только не было смысла все это говорить, это было понятно, решил он, двум людям, которые близки с раннего, со смешными шапками и варежками на резинках, детства.
Однако же гонорею сувениром с работы принес не он, а Лара.
Но Сава об этом не знал и еще долго себя ненавидел. И даже на какое-то время перестал брать бинты, которые Юля заботливо согласилась хранить у себя, чтобы Лара ни о чем не узнала. Потом, впрочем, вернулся к ним с умноженной жаждой, как всегда бывает, если пытаешься контролировать зависимость, прятать свои фетиши.
А Лара все это время так же отстраненно ела суп, немного удивлялась спокойной реакции Савы, не догадываясь, что он не знает правды (но что уж тут, гонорея не самое